Комиссарское тело

В начале восьмидесятых годов прошедшего уже века довелось мне быть по заданию одной газеты в райкоме комсомола Петроградского района Ленинграда и там я познакомился с худощавой девицей со строгим, почти мрачным лицом, которое украшал заметный шрам на щеке. В черной кожанке с комсомольским значком она была похожа на большевичку-комиссара времен гражданской войны. С первой минуты она вызвала во мне страх, который усилился, когда я понял, что поношенная кожанка — это не бутафорский маскарад, а служебная форма ее революционного мировоззрения.

Мы разговорились у нее в кабинете и — слово за слово — выяснили, что учились в одной школе и в одном классе!

— Любка! — радостно вскричал я.

— Артур?! — удивленно вскричала она.

Началось неизбежное: «А помнишь? А помнишь?» Из райкома вышли вместе. Зашли в кафе, взяли мороженое.

— Замужем?

— Нет! — ответ прозвучал несколько резко.

— Не была?

— А надо? — она подняла на меня глаза, и я смутился.

— Извини… Я подумал… возраст… впрочем, я тоже не женат.

В эту минуту в кафе зашли двое парней в черных кожаных куртках с заклепками и в каких-то немыслимо огромных тяжелых ботинках.

Люба заметно подобралась, как кошка при виде собаки.

— Терпеть не могу… — пробормотала она. — Клоуны.

— Ну зачем же так, — миролюбиво отвечал я, — обыкновенные ребята. Играют в металлистов. Понадобится — будут защищать Родину не хуже других.

— Уверен? Я насмотрелась на таких, как же…

Я похолодел – прямо перед вратами райкома успел снять с пиджака значок с изображением Риччи Блэкмора. Теперь он лежал в кармане.

— Пройдет, это возраст…

— Не пройдет! — жестко парировала Люба. — Если мы не примем меры. Неужели ты ничего не видишь? Распущенность, неверие, цинизм, идолы какие-то дурацкие… Мы уступаем пядь за пядью все то, что завевали наши отцы и деда потом и кровью!

— Откуда у тебя шрам? — вдруг спросил я.

Люба вспыхнула.

— Не твое дело.

— Извини.

— Не нравятся мои слова?

— Как тебе сказать… Просто я не могу понять, почему я должен бороться с человеком, который, возможно, по глупости, оделся не так как я. А какая-нибудь гнида в сером пиджаке и брюках станет образцом добродетели…

— Про гниду ты хорошо сказал, — кивнула головой Люба, — подлецов и двурушников много и в наших рядах…

Мы вышли на улицу и бесцельно пошли к набережной. Я посматривал на нее сбоку и не мог поверить: неужели это та самая Люба с тонкими ножками в нитяных чулках, которую я мутузил на снегу возле школы, пытаясь понравится или влюбиться? Ее можно было бы назвать даже красивой, если бы не печать суровой аскезы на сухом лице и не шрам, который возбуждал мое любопытство.

— А помнишь, подруга, как ты огрела меня по уху? – попробовал я пробудить в ней воспоминания детства. – Я чуть не оглох тогда.

— А нечего было… приставать.

— Так ведь я же влюбился. Забыла?

— Не помню. Помню, как плакала дома. Мама успокаивала, обещала сходить к директору, а папа смеялся. Он тоже считал, что ты влюбился.

— А помнишь, — тут я понизил голос и повернулся к ней лицом к лицу, — помнишь, как ты поцеловала меня тогда в парадной, в щеку?

Люба отвернулась. Шрам притягивал мои глаза, не давал покоя. Ее голос дрогнул, когда она ответила.

— Помню.

Мы стали встречаться. Сначала по работе, потом просто так. Не скрою, влекло меня к ней любопытство. Советскую власть я переносил с трудом. Больше всего меня бесила какая-то маниакальная настойчивость, с которой эта власть пыталась убедить меня, что я всего-навсего кусок белка, который должен был во что бы то ни стало выполнить производственный план хотя бы на сто пять процентов, а потом благополучно разложиться на составные элементы на кладбище.

Первый раз мы заспорили с Любой как раз об этом. Я получил гонорар и предложил его пропить в кабаке. Люба возмутилась.

— Лучше пойдем в театр. В Ленсовета приехал театр из Комсомольска-на-Амуре.

В театре у меня случилась истерика. Пьеса была про революцию, но режиссер решил выпендриться перед столичной публикой и выполнил ее в стиле модерн. Какие-то мужики то и дело выбегали на сцену и кричали: «Я время! Я революция! Я будущее!» — и размахивали флагами. Это показалось мне таким абсурдом, что я повалился между кресел, давясь от хохота. Люба была поражена. На улице она потребовала объяснений.

— Извини. Это было выше моих сил. Зачем так сильно кричать?

— Перестань, пошляк! А мне понравилось.

— Ну, пусть будет так. Люб, пошли, опрокинем по стаканчику? Сейчас самое время выпить. За революцию и прекрасное будущее, ага?

В этот вечер Люба была не в кожанке и, быть может, поэтому не была столь строга.

— Артур, ну нельзя же все время хохмить. Ты бываешь серьезным?

— Зачем?

— То есть как зачем? Жизнь должна быть наполнена высокими смыслами, иначе она превращается в скотство.

— Назови мне эти высокие смыслы.

— Разве то, что мы строим общество будущего — не высокий смысл?

— Но почему это мешает выпить нам по бокалу хорошего вина?

— Я терпеть не могу рестораны.

— Отлично. Купим бутылочку и поедем ко мне домой.

К моему удивлению, Люба согласилась. Всю дорогу я болтал без умолку, боялся, что она передумает, и только перешагнув порог квартиры, с облегчением перевел дух

Правда, для начала я ворвался первым в свою комнату и сорвал со стены черно-белый плакат, на котором скалились голые по пояс ребята из группы «Слейд». Любу я усадил на кровать и быстро накрыл журнальный столик.

Кажется, до нее стало доходить, наконец, что она совершает что-то необычное. В глазах ее появилась неуверенность, и даже испуг. Я поспешно разлил коньяк по бокалам и сказал тост.

— За то, чтобы революция не знала конца!

Люба удивленно подняла на меня глаза, но я был строг и серьезен.

— До дна!

И мы выпили до дна. Стало хорошо. Люба раскраснелась. Было видно, что она борется с опьянением, но хмель побеждал. Чтобы развить успех я налил еще.

— За тебя! За комсомол! За победу.

И опять она выпила и опять посмотрела мне в глаза, которые спрашивали: «Ты этого хотел? Пожалуйста. Зачем?»

Теперь и я спрашиваю — зачем? Интересно было узнать из чего сделаны комсомольские активистки?..

Я небрежно плюхнулся на кровать рядом с Любой и взял ее за руку.

— Как ты относишься к левым радикалам в Италии? — спросила она неуверенно, что-то высматривая в окне.

Вместо ответа я начал расстегивать пуговицы на ее блузке. Люба смотрела в окно, как бы не замечая, что с ней происходит. Она безвольно подняла руки, когда я вытряхивал ее из блузки. Она лежала, отвернув голову, с неподвижными руками вдоль туловища, в синих трусиках, белом бюстгалтере, худая и нескладная, покорная и пугающе равнодушная.

Раздевшись, я лег рядом и осторожно поцеловал ее в лоб, нежно прижался губами к горячему носу, к глазам, которые даже не вздрогнули, чмокнул в пульсирующую струнку на шее, в краешек плотно сомкнутых, горячих и сухих губ… Но тело ее молчало, как на столе патологоанатома. Мое замолчало тоже. Облокотившись на локоть, я слегка потряс ее за плечо. Люба открыла глаза.

— Ты не хочешь?

Она едва заметно пожала плечами.

— Боишься?

Опять молчание, только ноги переплелись, и рука прикрыла низ живота.

— Ты еще девица?

— Нет! — голос прозвучал неожиданно грубо.

— Понятно, — сказал я, хотя мне было ничего не понятно. Поднявшись, я достал одеяло и лег, прикрыв нас обоих. Так мы и лежали.

Комиссарское тело

«Ну, что? Удовлетворил свое любопытство? — издевательски прозвучал в голове голос. — Бери ее, пока не убежала».

Кряхтя, я поднялся с кровати, подошел к магнитофону и включил «Слейд». Плевать. «Самоцветов» все равно нет, и не было. И не будет.

— Люб, не хочешь еще выпить? Может быть, вина?

Медленно, как сонная, она вылезла из-под одеяла и села на кровати, обняв колени руками и глядя себе под ноги. Я опять плюхнулся рядом с бокалами.

— Артур, зачем тебе это нужно? — вдруг спросила Люба.

— А тебе что, совсем не нужно?

— Если бы это было так, я не лежала бы у тебя в постели. И все-таки это так. Понимай, как хочешь.

— Понимаю… что понять это невозможно. Ну и черт с ним. Твое здоровье!

— Два года назад у меня был парень, — словно с трудом заговорила она после длительного молчания, — мы собирались жениться. Он был спортсмен, боксер, чемпион Политеха. Красивый и бесстрашный. Он погиб. В драке. Мы вместе возвращались с работы осенью, поздно. Трое подонков встретили нас во дворе. Начали ко мне приставать. Петр одного свалил сразу, двое накинулись с кастетами. У одного, как выяснилось, был нож. Я пыталась разнять, вот, получила по физиономии, упала… а потом помню только: милиция, больница, белые халаты. Он умер от потери крови, а у меня теперь шрам на всю жизнь…

Ее пальцы крепко вцепились мне в затылок.

— Мы собирались на БАМ вместе, уже документы собирали. Ребенка я тогда потеряла, у отца случился инфаркт. Второй. И последний. Ты слышишь?

— Да, — прогудел я ей в колени, — слышу. Прости, я не знал.

— Видимо, я была не готова. Год не могла прийти в себя, спасибо, ребята райкомовские помогли, не бросили. Попросила завалить меня работой. Подонки сидят, а Петя на Южном кладбище… и отец там же.

Я поднялся, выключил магнитофон и натянул на себя трусы и джинсы. Люба наблюдала за мной без слов, потом тоже стала медленно одеваться. Уже застегнув блузку на последнюю пуговицу, она вопросительно глянула на меня.

— Артур, ты меня извини. Я честно хотела, но не смогла… Хочешь? Я не против. Только не сразу.

— Ладно! — я махнул рукой. — Садись-ка ты лучше за стол…

Поздно вечером я вызвал Любе такси.

…Ничего у нас с ней так и не вышло. Мы встречались еще и не раз, но неловкость преодолеть так и не смогли. Мы были разными. Я пытался играть в комсомольца, но быстро выдохся. Невыносимо было притворяться, что мне по душе все эти отечно-выборные собрания, отвратительный фальшивый задор, который так и брызгал из любого пустяшного дела, как гнилой сок из помидора, оптимизм с лозунгами и речами, якобы горячие сердца и якобы геройские помыслы… Да, я согласен был работать, но без показного пафоса, согласен помогать ближнему, но без официальных установок, согласен был творить добрые дела, но без отчетов и рапортов в актовом зале, где зачем-то развевались алые знамена и повсюду торчали гипсовые головы вождя… Надо было наконец признаться, себе в первую очередь, что я — индивидуалист и в стаде бежать не стану. Не хочу. И не могу.

Люба, Люба… Работала она с остервенением. Это была ее собственная война. Воевала она с равнодушными комсомольцами и приспособленцами, с хиппи и металлистами, с гопниками и пьяницами, с карьеристами и циниками, с баптистами и православными, с подлецами и трусами — всех не перечесть! Похоже она воевала со всем миром. За что? Как-то раз я спросил ее об этом.

— За коммунизм, — прозвучал ответ. Что тут скажешь? Я не сказал ничего.

А расстались мы окончательно после ожесточенной стычки из-за ерунды. Просто я не люблю, когда оскорбляют мою любимую, лучшую в мире группу «Дип Перпл», а Люба посмела поставить «Самоцветы» выше! Да еще назвала Гилана длинноволосым гопником!

— Орет, как зарезанный, а музыки — ноль! Терпеть не могу.

— Ну и слушай своего Кобзона! «И вновь продолжается бой!» Революция — это боль и страдания, разруха!

— Это муки рождения нового!

— Так пожелай женщине эти бесконечные муки и увидишь, что она тебе ответит! А ваше счастье? Это — борьба?! Счастье не может быть в борьбе, борьба — это вынужденная необходимость. Счастье — это мир, покой…

— Комфорт.

— Да хотя бы и комфорт.

— Вот ты и раскрылся! Индивидуалист. Как ты можешь работать в комсомольской газете после этого? Ты же двурушник!

Тут я струхнул. Шел 1984 год. Андропов — Черненко. До перестройки еще год. Двурушник — это серьезно.

— Ладно, погорячились и будет. Никакой я не двурушник и не индивидуалист, а на мнение свое право имею.

Люба пылала. От возмущения. От презрения! Я не мог поверить, что женщина, которая лежала голая в моей кровати, способна меня возненавидеть из-за Карла Маркса или Розы Люксембург!

Закончилось все тем, что слухи о моем нигилизме дошли до моего начальства. В газете начали меня чураться. Я затаился, но понял, что карьеру журналиста мне сделать не удастся. А тут встретился мне старый корешок, который работал в районном угро, куда я и ушел…

А Люба? Кое-что я о ней слышал через общих знакомых. Перестройку она встретила с энтузиазмом, но, как всякий истинно верующий коммунист, быстро разочаровалась, ушла в оппозицию…

Жизнь наносила ей удар за ударом. Люба запила. Я не мог поверить, но — точно, стала пить, особенно после неудавшегося путча. Работала урывками. Замуж не вышла. Детей не родила. Нашли ее в квартире спустя неделю после того, как она перестала отвечать на звонки. На столике лежал томик Ленина — последняя книга, в которой она пыталась найти утешение. Нашла ли?

Автор: Артур Болен

Ссылка на основную публикацию